Прекрасный пример историзма сознания Железнова находим в других его словах: «Нет сомнения, что наше хозяйство находится еще на такой низкой степени, в таком первобытном состоянии…» В данном случае, фраза «первобытное состояние» является в мысли Железнова ни чем иным как метафорой, но европейская культура подобные понятия применяла очень часто. Так, в написанном К. Марксом и Ф. Энгельсом «Коммунистическом манифесте» (1848 г.), указано, что просвещенная буржуазная Европа так же «как деревню … поставила в зависимость от города, так варварские и полуварварские страны она поставила в зависимость от стран цивилизованных, крестьянские народы - от буржуазных, Восток - от Запада». В 1860 г. русский офицер Р.А. Фадеев сравнивал жителей Северного Кавказа с доисторическими находками, раскопанными археологами, написав: «Обрывки племён, которых след давно исчез на земле, кавказские общества сохранили в своих бездонных ущельях первобытный образ, как сохраняются остатки старины в могилах».
В документации российской гражданской и военной администраций середины XIX в. можно встретить выражения, характеризующие «недоразвитость» восточных народов: «между полудикими народами», «Хлебопашеством по лености своей и по непривычке к трудолюбию [не занимаются]», «соображаясь с грубыми понятиями полудикого народа», «народа, который до сих пор, находясь более или менее в младенчестве» и т.д. Как похожа последняя фраза на то, что до этого о народах Востока писал А.С. Пушкин: «Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений». Ему вторил бывший декабрист А.А. Бестужев-Марлинский: «[Азии] ум доселе остался в пеленках». Поэтому, по мнению писателя, Россия продолжает на Кавказе дело Петра I и ведет «не пустые завоевания»; все это делается для победы «над варварством», во «благо человечества».
В сознании русских образованных людей того времени укоренилась метафора «бремени белого человека». Неслучайно, один провинциальный чиновник писал, что нужно «проследить и взвесить насколько этот этнографический элемент [ногайцы] оказался удобным для усвоения начал лучшей цивилизации и на сколько Россия, принявшая ногайцев под свою державу, выполнила эту нелегкую задачу». Метафора «бремени белого человека» неплохо укладывалась в рамки евроцентристской и ориенталистской практик. Такая практика была уже хорошо знакома образованному слою русского общества первой половины и середины XIX в. Известный писатель И.А. Гончаров в 1853 г. спрашивал: «…Принесет ли европейцам победа над дикими и природой то вознаграждение, которого они вправе ожидать за положенные громадные труды и капиталы, или эти труды останутся только бескорыстным подвигом, подъятым на пользу человечества?... Долго ли так будет? скоро ли европейцы проложат незаметаемый путь в отдаленные убежища дикарей и скоро ли последние сбросят с себя это постыдное название?».
Гончаров задал риторический вопрос, на который еще раньше начал отвечать А.С. Пушкин. В рукописном варианте «Путешествия в Арзрум» он уже отмечал перемену в калмыках, соприкоснувшихся с русскими: «Замечу, что порода калмыков начинает изменяться, и первобытные черты их лица мало-помалу исчезают».
Я не случайно привел эти примеры обыденной рефлексии образованных европейцев на присутствие в картине мира «Чужого», жителя Востока, представлявшего «второстепенные», «недоразвитые» культуры. Такие примеры я пытался найти и в текстах Железнова, который воспитывался на них, впитывал их, они его окружали в виде литературных и научных конструкций образов «Чужого». Признаюсь, я ничего подобного не нашел. В текстах русского ученого присутствуют сюжеты с описанием восточных народов. Он, например, описывал татар в Крыму, но описывал точно также как русских или украинцев. «В домике, назначенном для путешественников, нам подали многоблюдный, отличительный для татарского быта обед… Мы, впрочем проникли, и в княжеское жилье, и даже женская его половина сделалась доступною, конечно только для женской части нашего общества», писал он.</p>
Железнов не встраивал, чужую для него культуру восточного народа в привычную для европейского сознания стадиальную схему социального развития: дикость – варварство – цивилизация. Он не стал подобно своим современникам оценивать уровень их хозяйственного, социального и культурного развития. Лишь в одном месте ученый указал на возникшее раздражение от языка чужой культуры: «То муэдзин, в вечернем сумраке, сзывал к молитве правоверных в Алупке.… То слышался раздражительный напев татарских дервишей в бахчисарайской дворцовой мечети…» Однако, приведенные слова не идут в сравнение с риторикой европейской социальной науки. Только сейчас, в эпоху, когда вышедшая из европейского лона культура после - модерна, осознающая себя иной по отношению к модерну, стала отказываться от традиционного ориенталистского словаря. Новая формирующаяся культура признает, что к современности народы шли не одной дорогой (где в пути могли быть «недоразвитые», «отсталые», «дикие», «варварские» и пр.), а разными путями, а значит, в прежних категориях их оценивать уже невозможно.
Если европейские просветители искали в прошлом общие и универсальные законы, то романтики и некоторые позитивисты сосредоточили внимание на уникальном и самобытном в национальной истории. Эти особенности связывались с чертами присущего каждой нации народного духа, в соответствии с которым происходило развитие национального государства. В европейской общественной мысли национальная идентичность воплощалась, прежде всего, в особенностях жизни народа той или иной страны, внутреннем единстве языка и культуры. Интеллектуалы ставили перед собой задачу изучения проявлений духа народа. Такая культурная практика оказывала влияние на Железнова, который спрашивал: «… но что же мешает русским изучить основательно этот предмет, выбраться на самостоятельную дорогу и упрочить благосостояние не только Крыма, но и всей южной России».
В картине мира Железнова обнаруживается еще одна черта, связанная с европейским чувством историзма. Это чувство так называемого транзитного или переходного периода, от уходящей современности к новой современности. Ощущение и/или осознание транзитного периода влияло на конструкцию мысли ученого, например о том, что потребность в новом сделалась особенно ощутительной и имеет «большое влияние на развитие отечественного земледелия». Ярче всего чувство транзитного периода проявилось в словах ученого, которые я уж выше приводил; поэтому сейчас выделю только демонстрирующую указанное чувство его часть мысли: «Судьбы России нам неизвестны, но все показывает, что она вступает на новую стезю…» Как указывает современный историк Г. Бликс это историческое темпоральное чувство (ощущения времени) было навеяно культурой романтизма или «отчеканено романтиками» (coined Romantics). Оно характеризуется ощущением перехода от собственного упорядоченного времени к будущему периоду творческих преобразований.
В Российской империи в текстах различного происхождения уже в 30-х гг. XIX в. широкое распространение получили не бытовавшие ранее понятия национализма: самобытность, русская общинность, миссия России и т.д. Следует заметить, что погружение русской общественной мысли в континентальное культурное пространство, в общеевропейский контекст, сравнение ее с другими европейскими интеллектуальными практиками показывает, что не одна Россия и ее интеллектуалы пытались защитить свои национальные черты. Ярче всего это проявилось в немецкой, итальянской, венгерской и славянских культурах.
Например, большой вклад в разработку романтического идеала немецкой нации внесли работы политических романтиков Йозефа Гёрреса, Фридриха Шлегеля, Франца фон Баадера и др. о национальной самобытности, которая отличала немецкие общества от других европейцев. Образ немецкого «собственного пути» (Sonderweg) носил ярко выраженную антизападную направленность. Поздние немецкие романтики переработали такую идею в идеологию пангерманизма. Аналогичные процессы национального возрождения способствовали появлению у чехов, поляков, словенцев, украинцев и у других славянских народов различных славянофильских концепций.
Следует согласиться с Ю.М. Лотманом, что русское классическое славянофильство - отечественное отражение идей немецкого романтизма и в этом смысле оно одно из течений все того же европейского романтизма. Железнов не был сторонником славянофильских взглядов, но он не являлся и крайним западником. Он был сыном России и патриотом своей земли, поэтому отмечал, что «русский хозяин… поступит благоразумнее, если будет соображаться со своими средствами, нежели гоняться за тем, что происходит во Франции». Русский ученый не размахивал патриотизмом как знаменем, подобно некоторым сторонникам московитской «самобытности» XIX или начала XXI вв., для этого он был слишком образованным и культурным человеком.
Патриотизм Железнова был тесно связан с коллективной памятью русского народа, которая также была частью его картины мира и не всегда рефлексировалась самим носителей такой памяти. Например, в записках о посещении Крыма в 1870 году ученый описывал античные и средневековые памятники, но совершенно иначе он отнесся к следам недавней национальной трагедии – Крымской войны 1853 – 1856 гг. Железнов заметил: «Не таковы новые развалины! На них не успели поселиться мох, седые лишаи или корявые кустарники; на них еще не исчезли следы разрушительных вражеских снарядов, не улеглись страсти, поднявшие бурю; не укротилось чувство мщения, взывающее о возмездии; еще открыты раны храбрых защитников и слишком свежи могилы близких нам людей, напоминающие о горьких, невозвратимых утратах. Все эти мысли производят в душе болезненное ощущение. Тихая грусть не подавляет чувства изящного, но в жгучем горе нет наслаждения! Вот впечатления, которые испытывает, думаю, каждый при виде развалин Севастополя».
Напротив, трагедия крымских татар, народа, который еще не стал своим в картине мира русского человека не нашла отклика в коллективной памяти. Следы бывших татарских селений, оставленных жителями после завоевания Крыма Российской империей во второй половине XVIII в. описываются Железновым совершенно иначе, нежели места сражений недавней Крымской войны. «Если в Крыму мало следов земледелия, - писал ученый, - за то много следов исчезнувших татарских селений. Единственные их остатки заключаются теперь в обширных кладбищах состоящих из низких каменных столбов, кое-где увенчанных такими же чалмами. Самые дома не только разрушены до основания, но не оставлено и камней, из которых они были сложены».
Таким образом, картина мира русского ученого являлась современной для всего европейского социокультурного пространства, была выстроена на общих для образованных европейцев базовых стереотипах сознания, но имела и некоторые оригинальные, в том числе и национальные черты.
Закончить данную статью я хочу одним важным замечанием. Меня не могла не привлечь очень актуальная для сегодняшнего дня фраза Железнова. Она актуальна не увиденным русским ученым, а тем, как он письменно организовал наблюдаемое пространство. «От обширного города едва уцелело несколько башен, соединенных стеною, ворота, основания мечети, синагоги, христианского храма и немногих других зданий», написал он. Время разрушает созданное руками человека, но еще больше разрушает человеческая ненависть, непримиримость одной культуры к другой. В своей модели мира Железнов такой ненависти места не отвел. Он поставил рядом три разных символа, означающих религиозные культуры: мечеть, синагогу, христианский храм. Более того, символ своей культуры он указал последним, как бы протестуя против шовинистической культурной иерархии, сложившейся в «просвещенных» европейских империях XIX в..